— Что тебе здесь надо? Иди на работу. И без тебя смертельно устал. Мало у меня дел! Не хватало только с тобой нянчиться. А ну, живо! Надевай чаршаф — и марш! Сидишь дома и меня с толку сбиваешь. А то уйду, клянусь аллахом!
Старый доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не повиноваться. Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла в школу.
Если даже министерство образования одарит меня всеми земными благами, все равно ему не рассчитаться за мою самоотверженность в тот день. Чиновники ходили по классам, устраивали ученикам экзамены, требовали их тетради, задавали самые неожиданные вопросы.
В голове у меня был сумбур, не знаю, как я отвечала на их вопросы. Было уже далеко за полдень, а чиновники все не уходили. Наконец один из них обратил внимание на мой удрученный вид.
— Вы нездоровы, мюдюре-ханым? У вас такое огорченное лицо.
Нервы мои не выдержали, я потупилась, сжала на груди руки, словно молила о пощаде, и сказала:
— Дома умирает ребенок…
Чиновники пожалели меня, принялись утешать обычными бессмысленными словами и разрешили уйти.
От школы до дома пять минут ходьбы. В тот день я тащилась полчаса, если не больше. Все утро я мучалась, страдала, рвалась к Мунисэ, а сейчас ноги не шли домой. Я останавливалась и прислонялась к заборам на пустых улицах, садилась на камни у источников, как усталый путник.
В открытом окне нашего дома я увидела незнакомых мужчин. Калитку мне отворил онбаши. Я боялась что-либо спрашивать и глазами, всем своим видом молила ничего мне не говорить.
Он встретил меня неожиданными словами:
— Бедная девочка больна… Но если аллах захочет, он исцелит ее.
Раздался грохот: на лестничной площадке появился Хайруллах-бей. Грудь его была обнажена, голова не покрыта, рукава засучены:
— Кто там, онбаши? — закричал он.
Я в изнеможении опустилась на ступеньку. В каменном дворике было темно. Разглядев наконец меня, доктор растерянно спросил:
— Это ты, Феридэ? Отлично, дочь моя, отлично…
Он медленно спустился с лестницы и взял меня за руки. На моем лице было написано, что я все знаю.
— Дочь моя, стисни зубы и крепись, — прерывистым голосом сказал доктор. — Если аллаху будет угодно, девочка поправится. Мы ввели сыворотку. Делаем все, что в наших силах. Аллах велик. Нельзя терять надежду.
— Доктор-бей, позвольте мне взглянуть на нее…
— Не сейчас, Феридэ, подожди чуточку… Она только что забылась… Клянусь аллахом, ничего не случилось. Честное слово… Девочка просто в забытьи, клянусь тебе!..
Я сказала спокойно и настойчиво:
— Мне непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей… — В моем голосе звучали слезы; я перевела дыхание и добавила: — Я гораздо сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.
Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:
— Хорошо, дочь моя, только не забывай: бесполезные причитания могут испугать больную.
Примирившись с неизбежностью, какой бы ужасной она не была, человек становится спокойным и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.
С тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а я помню каждую деталь, каждую мелочь.
В комнате находились два молодых доктора, в распахнутых халатах, с засученными рукавами, и пожилая женщина.
Солнце пробивалось сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и жизнью. За окном слышалось щебетание птиц, стрекот кузнечиков. Вдали заливался граммофон. В комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки, лежали пакеты ваты. По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе одиноко торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На комоде я увидела горсточку разноцветных камней и перламутровых ракушек, которые она подобрала на берегу моря. Под стулом валялась туфелька. На стене висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б… (на голове венок из полевых цветов, в руках — Мазлум). На столе — множество разных бус, лоскутки, еловые шишки, открытка с изображением невесты в дуваке — словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.
Дней за десять до этого я купила Мунисэ настоящую никелированную кроватку, украсила ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!
Мунисэ лежала на этой белоснежной постели под шелковым одеялом, бледная, как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала. Со спинки свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не закончила. Наверху на полке сидела кукла, купленная мною в Б… Краска на ней поблекла от поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.
Лицо моей девочки не выражало ни боли, ни мук. В усталых складках около рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для улыбки, обнажали ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало меня счастливой все время, начиная с той минуты, когда я впервые увидела его в мрачной школе Зейнилер.
Птицы по-прежнему щебетали за окном. Граммофон продолжал наигрывать. Солнечные лучи пробивались сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное детское лицо в светло-розовый цвет, похожий на золотистую пыльцу, какая остается на пальцах, державших за крылья бабочку. Солнце переливалось в рыжих локонах, упавших на лоб девочки.
Я не закричала, не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг шеи старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.
Смерть осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить ее, нежно, как мать, поцеловала в лоб и губы.
Врачи подошли к кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес шприц к обнаженной руке Мунисэ.
Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.
— Одеколону, немного одеколону… — сказал молодой доктор.
Хайруллах-бей кивнул головой на полку.
А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.
Вдруг в комнате резко запахло розовым маслом. Видимо, одеколон не нашли.
Розовое масло… Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в благодарность за то счастье, которое она мне дарила, я, бессердечная, ревновала к ее любимому запаху.
— Доктор-бей, вылейте весь флакон на постель… — простонала я. — Моя крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.
Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
— Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.
Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она сделала своей «абаджиим».
Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили одну.
Я дрожала, обливаясь холодным потом. Острый запах розового масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под завывание снежной бури.
Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня. Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых ресницах дрожали слезы.
Я спросила как во сне:
— Который час? Все кончено, да?
Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как в Зейнилер, ночи.
Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.