Я вздрогнула.
— Что ты говоришь, негодница?
— Не сердись, абаджиим… Если не от любимого человека, разве ты бы плакала так?
Как она все поняла! Ее слова пристыдили меня, стало досадно за эти слезы. Надо было как-то кончать всю эту историю.
— Ах, крошка моя, лучше бы ты ничего не говорила! Но что поделаешь… Смотри, я докажу тебе, что письма совсем не от любимого человека. Иди сюда, мы вместе сожжем их.
В комнате было темно. Только в печке порой вспыхивал догорающий хворост. Я швырнула в огонь первое письмо. Конверт занялся пламенем, съежился, покоробился и мигом превратился в пепел. Тогда я швырнула второе письмо, третье…
Мунисэ стояла рядом, прижимаясь ко мне, охваченная каким-то непонятным волнением. Пока письма горели, мы молчали, словно у изголовья умирающего.
Очередь за четвертым… Сердце мое наполнилось невыразимой горечью и раскаянием. Три письма уже сгорели… Могла ли я оставить это? Ах, как мне было тяжко! Сердце разрывалось на части, но я швырнула в огонь и последний конверт.
Он не вспыхнул сразу, как первые три, а задымился с одного конца, потом медленно загорелся. Конверт скорчился, потом раскрылся, и я увидела, как огонек перебежал на бумагу, исписанную знакомым мелким почерком. Я не могла больше выносить этой пытки, но Мунисэ, словно угадывая мое состояние, вдруг быстро нагнулась, сунула руку в печь и выхватила из пламени обгоревшее письмо.
Я решилась прочесть его только лишь после того, как уложила Мунисэ спать. Сохранилась небольшая часть письма:
«…Сегодня утром мама посмотрела мне в лицо и заплакала. Я спросил: „Что случилось, мама? Почему ты плачешь?“ Сначала она не хотела ничего говорить, отнекивалась: „Так… Сон приснился…“ Я настаивал, молил, ей пришлось открыться. Тихонько плача, она рассказала.
«Сегодня мне приснилась Феридэ. Я бродила по каким-то темным развалинам и спрашивала встречных: „Здесь ли Феридэ? Скажите ради аллаха…“ Вдруг женщина с закутанным лицом схватила меня за руку и втолкнула в какую-то мрачную комнату, похожую на келью дервиша: „Феридэ покоится здесь. Умерла от дифтерита…“ Вижу, мое дитя лежит с закрытыми глазами. А лицо даже не изменилось… Плача, я проснулась, сердце болело… Говорят, покойник во сне — это к встрече… Не так ли, Кямран? Я скоро увижу свою Феридэ. Ведь верно, сынок?..»
Это подлинные слова мамы. О себе уже не говорю. Но разве справедливо — заставлять плакать старую женщину, которая была тебе матерью? Теперь этот печальный сон стал и моим постоянным сновидением. Стоит мне только лечь, сомкнуть веки, и я начинаю видеть тебя в каком-то далеком краю, в темной комнате с закрытыми глазами. Твои черные волосы, твое нежное лицо…»
На этом месте письмо обрывалось. Так я и не узнала ни о чем, кроме переживаний и тоски своей тетки.
Кямран, ты видишь, нас разлучает буквально все. Мы с тобой даже не враги, а просто люди, которые никогда-никогда не увидят друг друга.
Зейнилер, 5 февраля.
Вчера ночью со стороны болота послышались выстрелы. Я испугалась, а Мунисэ как ни в чем не бывало объяснила:
— Так часто случается, абаджиим. Это жандармы ловят разбойников.
Выстрелы с небольшими паузами раздавались минут десять.
Наутро мы узнали подробности. Слова Мунисэ подтвердились. Ночью произошло сражение между шайкой бродяг, ограбивших почту, и жандармами. Один из жандармов был убит, другого в тяжелом состоянии доставили в Зейнилер. Сейчас он находился в доме для приезжих.
Около полудня в школу, задыхаясь, влетел маленький Вехби и схватил меня за руку:
— Девушка! Учительница! Быстрей надевай свой чаршаф! Идем! Тебя зовут в дом для приезжих.
— Кто зовет?
— Доктор. Отец велел передать.
Я накинула чаршаф и пошла за Вехби.
Дом для приезжих представлял собой ветхую хибару в две маленькие комнатушки и покосившуюся веранду с лестницей. Сюда порой заглядывали проезжие, которых настигала в пути ночь, метель или болезнь. Здесь их даже иногда кормили.
У ворот красивая лошадь била землю копытом. Из ноздрей у нее шел пар. Я погладила ее морду и вошла во двор, освещенный фонарем. Было довольно темно, хотя сумерки еще не спустились. На ступеньках лестницы сидел толстый военный доктор в огромных сапогах и плотной шинели. Он что-то писал и одновременно разговаривал с людьми, которые находились тут же во дворе. Я глядела на доктора сбоку. У него были пышные седые усы, лохматые брови, живое, приятное лицо. Но, господи, переговариваясь с жандармами, он употреблял такие грубые, неприличные выражения, что я на мгновение даже подумала, не уйти ли мне.
Вот доктор снова раскатисто захохотал, собираясь опять сказать что-то неприличное, грубое, и поднял голову. Тут он увидел меня и осекся. Потом обернулся к человеку в сером кителе с огромной черной бородой и крикнул:
— Эй, капитан, ты не обижайся, но я считаю, тебе правильно дали кличку «дядя медведь». У нас тут женщина, а из-за тебя я говорю черт знает что…
— Он повернулся ко мне: — Извините, сестрица, я не заметил, как вы пришли. Постойте, сейчас спущусь. Лестница еле дышит. Двоих нас ей не выдержать. Ну, а теперь проходите, я спускаюсь.
Перепрыгивая через ступеньки, я взбежала наверх. Мне было слышно, как старый доктор продолжал издеваться над человеком, которого назвал капитаном.
— Мой капитан, эта учительница приехала из Стамбула. Ты удивляешься, как я догадался, не так ли? Ах, мой капитан, ты ведь на все, что творится в нашей вселенной, смотришь недоуменно, словно глупый баран. Да, я понял по тому, как она взбежала по лестнице. Ты видел? Она летела, как куропатка. А теперь, хочешь, я отгадаю ее возраст? Этой женщине, как там ни крути, а сорока еще нет…
Меня всегда забавляли подобные разговоры. Улыбнувшись, я подумала: «А вот тут ты ошибся, доктор-бей!»
Через пять минут, сотрясая своими сапожищами лестницу, старый доктор поднялся наверх и заговорил со мной:
— Как видите, ханым-эфенди, у нас раненый. Опасного ничего нет, но он нуждается в уходе. Я скоро должен уехать. Что надо делать? Небольшие перевязки. Но боюсь, больной может получить заражение крови. Здешний народ не очень верит докторам, и при случае крестьяне тотчас прибегают ко всяким знахарским снадобьям. Им ничего не стоит залепить рану какой-нибудь дрянью. Вы все-таки женщина образованная. Сейчас я вам объясню, что надо делать. Будете ухаживать за больным, пока он не встанет на ноги. Только не знаю, сумеете ли вы выдержать эти…
— Выдержу, доктор-бей. У меня крепкие нервы. Я ничего не боюсь.
Старик удивленно взглянул на меня.
— А ну-ка, открой лицо, я посмотрю, какая ты есть.
В бесцеремонных словах доктора было что-то подкупающее, искреннее… Я, не стесняясь, подняла чадру и даже легонько улыбнулась.
Лицо доктора выразило изумление; он всплеснул руками и вдруг залился смехом.
— Что ты делаешь в этой деревне?
Я даже растерялась. Может, этот человек знает меня? Мне захотелось все превратить в шутку. У доктора было лицо, внушающее доверие и располагающее к себе.
— Надеюсь, вы не станете утверждать, доктор, что знаете меня?
— Тебя — нет, но подобных тебе людей, такую разновидность я очень хорошо знаю. К сожалению, они начали вымирать, да, исчезать с лица земли.
— Как мамонты, эфендим?
Моя склонность к шуткам, которую я уже пять месяцев держала под замком, вдруг прорвалась наружу. Сестра Алекси всегда говорила, что меня нельзя баловать, так как я тотчас начинаю шалить, беситься, коверкать слова, в общем, вести себя, как малое дитя.
Доктор производил на меня впечатление человека мудрого, с чистым сердцем. Он опять громко расхохотался и сказал:
— Ах ты, изящное, маленькое, веселое существо, совсем непохожее на огромных и безобразных предков теперешних слонов! Я стар и поэтому могу добавить еще эпитет «красивое». Так вот, красивый благородный ребенок, отвечай мне, как ты сюда попала?
Под грубым словцом, под раскатистым хохотом уездного военного врача нельзя было не уловить едва заметного сострадания.